Молчание Фемид

Атрибуты Фемиды – набор нелепостей отчаявшегося

поверить в добро человечества, манкирующего здравым

смыслом. Фото PhotoXPress.ru

Люди, ропщут они или нет, хотят справедливости. С древнейших времен воспроизводят они ее аллегорическое изображение. Как всякая аллегория, она также имеет вид если не чудовища, то мученика. И все же, несмотря на единый образ, люди в каждом отдельном вопросе понимают ее по-своему. 

Взять к примеру такой. Всем хочется, чтобы было и чтобы было у них. Неопределяемое большинство людей стремится, чтобы у них было, несмотря на то, есть ли у других или нет. Однако значительная часть людей, преимущественно среднегиперборейских широт, находит более существенным, чтобы у других не было, если нет у них самих. Разница – в том, что обладание во втором случае становится недостаточным для необходимого. Это тонкое различие в вопросе справедливости распределения собственности уже наглядно показывает, насколько хрупко представление людей о справедливости как таковой. 

Каждый из нас всякий раз, когда выясняет чью-то правоту или неправоту, в сущности, дробит справедливость на фракталы, проводя ее сквозь бесконечный ряд бифуркаций. Мы допускаем правоту то в некой части, то в некой ситуации, то в целом, то в теории, то по факту, то по сути и то купно, то с оглядкой, отчего установление этой правоты – сиречь справедливости – становится невозможным. Не потому ли, что справедливость, будучи порождением мысли человека, наследует его порочному несовершенству, как, например, и главный ее земной инструмент, не нашедший себе отображения в ее аллегории – его слово?

Можно ли добиться справедливости, оперируя словами, если ultima razio в споре – фраза «и это не слова»? Слова человека – ложь, раз они – одежда для мыслей, а мысли, облеченные в слова, – ложь. Именно человеческие и именно слова: вряд ли кто-то думал предполагать, что вымяуканное, выкарканное или выхрюканное может быть выраженной несловами ложью. Значит, причина всего – человеческое участие в интерпретации сущего. Значит, и изображенное им тоже есть ложь. Но и эта агностическая Справедливость судить о человеке без слов, кажется, не смогла б – иначе бы она завязала себе рот, а не глаза. 

Судить же она должна по поступкам. А как, если что ни сделает человек – все так же соврет? Вот, говорят, будто дотронулся человек однажды до камня – и сделался тот водой.  А человек, до той воды дотронувшийся, – что из нее сделал? Убрать из всего человека – останется правда, только кому?

Трудно человеку, взыскующему истины, не оттого, что истины нет, но оттого, что он человек. Он выводит понятия из антипонятий, путается в хиазмических перекрестьях. Ищет справедливости, а находит себя за вечной пассакальей: «Ложь изреченная есть истина, ведь лгущий о том, что он лжет, – говорит правду. Недоказанный факт положительно существует, поскольку отрицательный факт недоказуем, оставаясь фактом. Если из ничего создано всё, осознанное незнание есть высшая мудрость, немощь – главная сила,  истинная свобода постижима только рабом, чистое чувство дано только схимнику, чистота помысла – блаженному, то чистая правда – в абсолютной лжи, как смерть – венец стремлений. Ничего оруэлловского, если вдуматься, в этом нет. Да, нет. А есть – мной изображенная Справедливость по имени Фемида во всей ее скорбной красе». 

На глазах ее – повязка. В одной руке меч, в другой – рычажные весы. Несмотря на то что изображена она в позиции готовности к исполнению своей миссии – взвешиванию добра и зла, стоит она с пустыми весами и опущенным здоровенным мечом. Своенравная растерянность сквозит в каждом ее штрихе, как послелюбовная нега – в каждом штрихе обнаженных натур картин Возрождения.

К этой-то слепой и недвижной Фемиде взывают страждущие в несправедливости. Но чего же они взыскуют? Никто – превращения во всевластителя. Неимущий – во всеимца. Последний – в первого. Обиженный – в победителя… Но не могут же все быть лидерами или триумфаторами, значит, они намереваются ими стать за счет и при подавлении других. Чем же тогда отличается эта справедливость от тривиальной мести? Кстати, место и время справедливого воздаяния обидчикам карой, а оскорбленным – блаженством (на земле или на том свете) также не столь существенно, ибо для людей важнее само утверждение неотвратимости отмщения. Так, схоластически справедливость могла бы быть сублимацией жестокости, если бы в действительности не была ее требовательнейшим делегированием. Иными словами, от ветхозаветной мести она отличается тем, что ее вершитель мнится человеку арбитром, а не главным божеством или действующей стороной спора. 

Цивилизационный прогресс делегирования Фемиде отправления высшей справедливости напоминает инквизиционный – в историческом развитии судебного дела: то же обналичивание прав, фиксация действий, обязательная двуполярность процесса, необходимый церемониал и… все функции – так же в одном лице. 

Однако, с одной стороны, если вопрос справедливости – это тоже вопрос права, а право – это в первую очередь общепризнанная возможность требования чего-либо одним человеком от другого, и равновесие прав – это такое состояние отношений между людьми, при котором они обладают взаимными полномочиями, – то как же вышло, что известное с древности «относись к низшим так, как ты хотел бы, чтобы высшие относились к тебе», и последующее «возлюби ближнего, как самого себя», и Кантов вечный императив, и Гиллелев «не делай ближнему того, что ненавистно тебе» – что всё это не превратило требование мести в уравновешивание полномочий? О чем молчит Фемида? 

С другой стороны, если вопросы справедливости – это вопросы совести каждого, а совесть – это страх перед осуждением или ответственностью, то зачем справедливость человеку бессовестному? Он ужасает тем, что не уважает страха перед последствиями за поступки в принципе. А что, если «бессовестный» и есть арбитр, и спокоен он оттого, что знает: ни за что ни перед людьми («что вы мне сделаете?»), ни перед высшими силами («их же не существует») ему отвечать не придется? Такой человек может запросто взять в руки меч и стать похожим на справедливость до степени смешения.

С этой же другой стороны находятся и совестливые люди. Они, прямые и истончающиеся, как идеальная перспектива, тающие в воздухе, невесомые и прозрачные, тратящиеся целиком на стремление к добру – с мечом в руках выглядели бы, напротив, комично. Сила, используемая на добро, – сила не меча, но разума, посредничающего между телом и душой, и не к беспомощной справедливости обращается эта сила, а к мудрости. Мудрость же всегда добра: ведь она, кроме прочего, приходит тогда, когда иных сил уже, как правило, нет…

Зачем бы было повязывать глаза беспристрастной Фемиде, если зрением она и без того обманута быть бы не могла, а искушению и так устояла б? Как ей, повязавшей себе глаза, так взять в руки весы и меч, чтобы не разронять чаши и не порезаться о лезвие? Зачем Фемиде весы, если она не может получить информацию о перевесе ни одной из чаш ни глазами, ни руками, в одной из которых она их и держит за подвес, а другой не может их ощупать – ибо в ней меч? Зачем ей и самый меч, если он настолько тяжел, что она заносит его с таким опозданием, что и карает-то не того, кто покушался на правду, а как минимум – разрезает оставшуюся от него пустоту; как максимум же – наносит рану проклятья на семь ни в чем не повинных его колен? 

Атрибуты Фемиды, судя по всему, это некий малый набор нелепостей отчаявшегося поверить в добро человечества, манкирующего своим же здравым смыслом. И сквозь века изображение Справедливости всё предстает перед нами горькой эффигией на могиле стремлений к правде, Пьетой, грустным и строгим изваянием над почившими в неопределенности запутанными понятиями о добре и зле, излюбленным призраком мести в ветшающем замке мудрости.

Источник: ng.ru