О чем поете и к чему зовете, трубадуры разных веков? Фото Интерпресс/PhotoXPress.ru
Мы живем в мире, где похороны важнее покойника,
где свадьба важнее любви,
где внешность важнее ума.
Мы живем в культуре упаковки, презирающей содержимое.
Эдуардо Галеано, уругвайский писатель
Не люблю об этом вспоминать: где-то в середине 90-х, когда смертная казнь в России уже активно не применялась, но официального моратория не было, моя маленькая правозащитная группа старалась помогать осужденным к высшей мере и их семьям – смягчать приговор, через помилование заменять казнь на 20 лет, на пожизненное и т.д.
Мы вели прием. И однажды к моему коллеге пришла женщина просить за своего сына, который получил приговор за страшное убийство, совершенное группой. Меня при разговоре не было, а коллега рассказывал, что эта женщина, для которой это был, наверное, уже сотый какой-нибудь поход, долго рассказывала, какой хороший у нее сын. Правозащитник слушал, слушал, а потом не стерпел и сказал: а ведь он человека убил. А женщина ему в ответ: он не убивал, он только тащил. Она сказала то, что как-то отгораживало ее от страшной нравственной проблемы и при этом, как она полагала, было самым убедительным аргументом для смягчения судьбы молодого человека. Она высказала техническую, функциональную аргументацию, находящуюся вне нравственности и морали, «по ту сторону добра и зла». Она отразила то, в чем жила повседневно. Она знала, что в государстве постсоветской России аргумент раскаяния опасен и малорезультативен. Хочешь помочь себе и близким – не надо искать смысла, надо выкручиваться и искать «легенду по случаю».
Это была середина 90-х, в разгаре была война в Чечне, которую не удавалось остановить никакими протестами и никакими уговорами в адрес властей, никакими проектами соглашений. Шла почти тайная приватизация принадлежавшей государству собственности. Москва впервые стала застраиваться зданиями из стекла и бетона и торговыми центрами. Промышляли киллеры, вовсю ходили легенды о рейдерах и «черных риелторах», которых «крышует» правоохранительная система. И уже не очень-то можно было открыто ругать Сталина.
Всего лет за пять до того каждый, кто обращался за защитой прав (по крайней мере ритуально), ругал всю систему. Торжествовала мода на общие разговоры. Не было принято говорить «я хороший, они плохие» и перекладывать ответственность на других. Все понимали, что и в большом, и в малом требуется ОБЩАЯ ответственность. А ведь еще недавно без «глобальности» не обходились, кажется, ни одни посиделки. Как внутренние, так и международные.
Что же произошло и почему перестройка, имевшая целью создать общество с человеческим лицом, обернулась неосталинизмом и фатальной примитивизацией политического и общественного сознания почти на всем постсоветском пространстве? Почему удивившее весь мир массовое мирное демократическое движение обернулось уходом людей в себя и массовым цинизмом?
Не станет открытием, что внешне монолитное советское общество конца прошлого века – общество, где самыми известными общественными фигурами стали Сахаров и Горбачев – в плане скрытых смысловых противоречий и не прекращавшихся тайных дискуссий было сформировано сравнительно небольшим набором самых масштабных исторических факторов: Гражданской войной, Сталиным, войной Великой Отечественной и хрущевской оттепелью. Размышления и дискуссии усиливались событиями брежневского застоя: Чехословакия, Афганистан, преследования за политическое инакомыслие и за веру. И, несмотря на подчас полную антиподность дискутирующих сторон, вокруг советского строя, несмотря на самые разные сословные и психологические разграничительные линии, – между всеми «мы и они» осталась связь. Эта связь была в признании авторитета СЛОВА.
Советское общество жертв и палачей, правдолюбов и лицемеров по ряду своих скрытых от поверхностного взгляда параметров оставалось как бы застывшим в цитатах из Серебряного века. Начетчик Сталин убил миллионы носителей культуры Серебряного века, уничтожил ее, возможно, навсегда. Он убил ее на Соловках, в Большом терроре, в Финскую, в Великую Отечественную, в антисемитскую кампанию, но он же не дал погибнуть ее «текстовой базе» и, более того, сделал старое гимназическое образование редуцированной основой внедренного всеобщего среднего образования. Великая сила слова привлекала к себе огромное внимание и имела исключительный, почти никем не оспариваемый авторитет. Через слово шло массовое подчинение тоталитарной идеологии и системе управления, через него же строилось сопротивление, неприятие, попытки формировать альтернативные идеологемы.
Словесная русская культура продолжала жить при критически малом числе ее живых интуитивных носителей, живых носителей преемственности – ну, простите, скажу так: почти как культура фараонов в новом Египте.
Людей, которых можно было назвать известными обществу носителями культурной преемственности (Сахарова, Лихачева, Меня, Аверинцева и еще некоторых), легко и подчас несправедливо наделяли эпитетом «одинокий», который звучал то почетно, то пренебрежительно и при этом как бы снимал ответственность с других. Сформировался исторически неминуемый и очень трагичный феномен «образованщины», которому предстояло сыграть решающую роль в мирном падении коммунистической идеологии и строя и вскоре проиграть историческую конкуренцию новому милитаризму и авторитаризму.
Мы все в СССР апеллировали к русскому слову. В мире была мода на русскую словесность как альтернативу заскорузлой советской казенщине. Но последняя тоже состояла из слов. И в результате при дефиците живых носителей истинной культуры словесность раз за разом, круг за кругом превращалась в идеологию, официальную или подпольно-оппозиционную. Вера, из которой трагедия обстоятельств изъяла интуитивное начало, становилась персональной или подпольно-общинной идеологией. Но все это базировалось на словах, на формулировках, на своеобразном уважении к знанию. Исподволь развивалась привычка к тому, что соревнование в словах способно решать жизненные проблемы, даже самые тягостные. И когда появилась возможность, такое соревнование в словах проявилось публично и вызвало надежду на конкретное лучшее, общественный оптимизм.
Номенклатурный торт
Но слова были оболочкой, несравнимо опережающей то содержание, которое способны были в себе нести – отдельные люди, и группы, и общество в целом. Однако эта оболочка служила инструментом перемен и фактором надежды на развитие.
Почему у нас патриотизм такой злой, если он означает
любовь к родине? Фото Reuters
Возможностей сказать нужное слово Горбачев дал много: трибуной стали все, казалось бы, мертвые и полумертвые советские учреждения и СМИ. Действовавшее лицемерно и формально массовое народное представительство, которое было учреждено в рамках «бухаринской» Конституции, вдруг обрело свою подлинность. Районные, городские, сельские, областные, республиканские советы и съезды народных депутатов стали местом дискуссии по всем вопросам общественной жизни. Казалось, что сами слова меняют людей, страну и мир… Казалось, что все становятся участниками могучего мирного процесса возврата одновременно к корням и к прогрессу. Казенная сталинская система, казалось, стала двигаться к преодолению самой себя. Излишне сейчас говорить, что это оказалось совсем не так. Говоря совсем коротко, поскольку слова были оболочкой, а не результатом осмысления и поиска, то, когда слова и смыслы попытались отменить, за них мало кто вступился. Григорий Померанц говорил о «черном чуде» октября 1993 года в противовес белому чуду августа 1991-го, Михаил Гефтер был безоговорочен в своем пессимизме по отношению к тому, что тогда произошло.
Вместо нарождавшегося массового гражданского общества, в результате конституционного переворота и московской трагедии октября 1993 года, политическую власть и экономические рычаги взяла самая серая, самая нравственно безразличная, агрессивная и полная личных интересов часть советской номенклатуры.
Плененные же мечтами о том, что «наконец можно делать, а не говорить», либералы оказались у нее «вишенкой на торте». Правовой нигилизм и танки уничтожили доверие к демократии. Делать было уже нельзя ничего: на крови, без раскаяния, без размышлений о прошлом и настоящем, без слов. Именно тогда московская патриархия стала ассоциироваться прежде всего с ремонтом и строительством зданий. Именно тогда такие организации, как, например, «Мемориал», из символа общеполитических перемен стали исподволь превращать в нишевые структуры, занятые «своим благородным делом». Демагогическая и лицемерная «борьба с советами как с остатком советского строя» привела к фактическому упразднению народного представительства и превращению любых выборов в административно управляемый грязный процесс, лишенный общего доверия и массового интереса. Государственная дума из 450 человек, Московская городская из 45 и т.д. – это не представительство, это «золотой клуб» со своей психологией, с привычками к манипуляции. Среди всех отмен, надо отметить, не стало важного инструмента открытого политического соревнования – мажоритарных выборов в два тура. Предусмотренное в ряде случаев голосование по партийным спискам могло бы быть важным шагом вперед – если бы не создание закрытой атмосферы, если бы не резкое сокращение представительства. А так огромное противоречие «вброшенной» политической реформы привело к феноменальному успеху Жириновского, на десятилетия вперед закрепившему именно его программные тренды всей российской политики. Кому-то вспомнится образ из Бродского: «Куда нас гонит злобный стук идей и хор апоплексических вождей…»
Собственно, почему я про сентябрь-октябрь 1993-го пишу с запалом, тогда как про это почти все возможное сказано? Ситуационная победа над путчем была как раз победой массовой словесности над закрытым серым «действием». Но победа, вызвавшая страшную «кесонную болезнь».
Дальше творилось такое, что сами участники плохо понимали и мало интересовались, что же они делают. Одни продолжали жить в разрушившейся системе координат, а другие праздновали, и праздновали, и праздновали победу, и ждали новых и новых. А посередине оказалась глубокая депрессия… Как продолжение безалаберного молодежного празднования тех, кто не чувствовал никакой депрессии, – Беловежские соглашения. Про них лишь один комментатор спонтанно и с трагичной иронией сказал много правды.
Это был Василь Быков.
Он сказал, что вместо Советского Союза будет Российская Федерация, что Кремль как был, так и останется Кремлем, а созданные для совместных решений органы СНГ в Минске – декорация. Это было именно так, хотя верить уж очень не хотелось. Собственно, с этим никто не боролся: внутри России было не до того, а внешний мир именно так это и принял. И когда в 1992 году антиноменклатурные демократы Таджикистана и Узбекистана, продолжая недавно начатое общее дело, пытались там бороться с авторитарными правителями, Москва поддержала вовсе не «демократов», а именно тех самых очень жестких правителей. Но весь мир это проглотил как совершенно должное. Россия стала действовать на своем «заднем дворе», играть в геополитику, но как бы не глобально, а «регионально». И никто у нас громко не обмолвился о том, что геополитика в уже дремучем виде должна уйти в прошлое, что на ее место повсюду должно прийти широкое международное сотрудничество.
Но случилось другое. Штампом стало спорное и во многом демагогическое утверждение о победе США в холодной войне. Как только это сообщение утвердилось, так сразу вызывавший огромный всемирный интерес Советский Союз, превратившись в «Россию и республики», перестал глубоко интересовать мировые политические элиты и широкую общественность. Интерес стало вызывать не то, что маняще выглядит как фактор существования именно сейчас, а то, что требует рутинной кропотливой работы – это на потом, на когда-нибудь. На будущее, наконец.
Конституционное закрепление авторитаризма в России в 1993 году не могло не усилить эти мрачные тенденции. Запад на уровне начальства дружил с Россией, но взаимное недоверие и нежелание вспоминать друг о друге развивались. Как в западной большой развитой цивилизации, так и в нашей – ограниченной размерами, бедами и проблемами развития. Они были победителями и единственной надежной мировой силой во главе с США и с глянцевой улыбкой Билла Клинтона на обложке журнала Time. Мы же с упоением стали «подниматься с колен», что потребовало немало своих не менее самобытных лиц.
«Хватит говорить! Дело делать надо».
Дедушка, миленький, ну, признайся, что ты от
Ширвиндта из Театра сатиры… Фото Reuters
На уровне государственной политики слова окончательно приобрели характер формальный и ритуальный, оторванный от носителей и от массового сознания. Политика стала развиваться по законам контролируемого авторитарного шоу-бизнеса. Живое слово, имеющее реальных носителей, ушло в частную жизнь и в субкультуры – иногда малые, а иногда и очень значительные численно (как, например, устойчивый миллионный электорат Явлинского, чьи постоянные попытки участвовать в выборах, несмотря на агрессивное сопротивление серой массы чужих и непонимание многих чужих, еще оценит история). Появились другие факторы: власть, деньги, личная судьба, неформальные связи, мафия…
Психология советского студенческого стройотряда, формировавшая перестройку и самые начальные процессы после нее, стремительно сменилась на массовую «психологию зоны». И выборы, которые в таких рамках проводились (а от случая к случаю и сейчас бывают), стали в самом результате не проявлением какого-то массового политического размышления, а демонстрацией двух вещей: желания встроить нужные отношения с «хозяином» и поиска правильной «крыши».
На фоне всего происходившего ряд креативных людей, относящих себя к либералам, например, Алексей Улюкаев, дали зарок всю оставшуюся жизнь работать в системе, занимая должности при любом руководстве. Десятилетиями они говорили, что хотят защитить систему от крайностей, а то и улучшить. Результат их тактики на данный момент более или менее известен. Хуже всего для общества, что линия этих людей омрачена крайне печальными страницами, несущими непомерную символическую нагрузку: приватизационные чеки, гиперинфляция, беззаконная и формирующая беззаконие приватизация, «в Чечне возрождается Российская армия», «экономика достигла дна» и т.д.
А что же оппозиция? Какой ей быть и куда двигаться? Оппозиции, если речь не идет о партизанах или воинствующих популистах, пришлось, самой того часто не понимая, согласиться на крайне неблагодарное – хотя и нередко эффективное – место диссидентов, мирных противников режима в целом, добивающихся одновременно и решения локальных вопросов в пользу граждан, и перемены режима как такового. И это с самого начала и независимо от того, был ли мандат в Думе или нет. Фальсификации выборов начались сразу же, а доктрина 1996 и 1999 годов открыла им постоянную зеленую улицу.
Не оппозицией пришлось стать мирным противникам этого режима, а своего рода параллельной и альтернативной страной и слишком часто самим не понимать и не чувствовать этого, не ощущать всю меру ответственности.
Потому что первый вопрос, который сразу же пришлось ставить со всей остротой и безнадежностью, – вопрос соблюдения Конституции. Авторитарной, плохой, не важно, – но Конституции. Оппозиция – это были не западники, спорившие с националистами, это не в рамках Конституции и законов шли дела, нет. Это надо было Конституцию и сам принцип законности защищать, и чем дальше, тем больше.
Если в государстве в рамках одной Конституции и единых законов борются, и, возможно, очень драматично, разные точки зрения, то есть это проявление оппозиционности.
Но если абсолютное арифметическое большинство политического класса и класса собственников выглядит так, что не хочет соблюдать Конституцию, не выступает за независимый суд, за равенство граждан перед законом, а выступает только за равенство для себя, только для себя, то здесь нет оппозиции, и потому мы видим лишь стойкое мирное сопротивление.
Иногда хочется улыбнуться. Вот, например, самая известная и понятная «оппозиционная повестка» последнего десятилетия – честные выборы. То есть оппозиция говорит властям предержащим: регистрируйте праведно, считайте честно. А то и не говорит и этого, а просто ходит по площади, как на ярмарке, и шутит над теми, кто украл голоса. Я помню, как в пору ранней перестройки в «Огоньке» была статья про то, как советские туристы что-то массово украли в супермаркете в Народной Республике Болгария и их выслали. Автор задался здравым вопросом: а что же с этим делать? Невозможно же к каждой советской туристической группе во время собеседования в райкоме обращаться с просьбой и призывом: «А еще, товарищи, пожалуйста, там не воруйте!» А вот именно этим приходится заниматься нашей оппозиции.
Но ведь это предельно серьезно. Не воруйте, не воюйте без крайней нужды и на чужих территориях, не врите в протокольных документах даже тогда, когда вас об этом «никто не просит». Не берите взяток и не сажайте, если кто об этом рассказал. Не бейте по своим, «не бомбите Воронеж». Переименуйте улицы, названные в честь террористов. Это такая у нас оппозиционная деятельность. Нет, я не смеюсь, я плачу. Я сам все это делаю. Я могу одновременно подписать на каком-нибудь не слишком значительном собрании: «Уважаемый такой-то, просим вас уйти». Но я знаю, никуда он не уйдет по моей просьбе. Но зато знаю прекрасно, что никуда он не уйдет по «моей просьбе», а меня может «уйти» в любой момент. И я как «оппозиция» должен ему сказать спасибо, что он меня терпит и для чего-то считает полезным.
Об отчаянии и перспективе
Ну да ладно. Войны, репрессии, «каждый за себя», нарастающая бедность. И при этом внешний, окружающий мир, который почти категорически перестал задавать позитивные стандарты. Всюду – падение уровня, пренебрежение профессионализмом, мелкие гражданские и политические интересы, национализм, обман и непредсказуемость «новой экономики». Везде личное куда меньше, чем раньше, зависит от общественного: личное решается главным образом нами самими, а общественное – удел странных романтиков или же грубоватых циников, которым «не усидеть в одной лодке».
Сегодня студент, что Гарварда, что МГУ, не станет сильно соотносить свою будущую деятельность с ситуацией в обществе: он просто разошлет свое резюме в тысячу адресов и получит результат, который более или менее устроит его и его семью. А тем временем мировой рынок вооружений будет приносить его участникам огромные легальные и еще большие нелегальные выгоды, и он позволяет манипулировать ситуациями и народами через кровь и низменные инстинкты.
Что мы в такой реальности можем делать и чего добиваться?
Во-первых, не стесняться слов «нравственность» и «мораль» даже тогда, когда они кажутся совершенно бессмысленными. Лучше оказаться очень смешным, чем немножко нечестным.
Во-вторых, надо договориться о том, чего нельзя делать ни при каких обстоятельствах. Провокация – всегда подлость и никакая не оппозиция. Нельзя вовлекать в протестные действия подростков. Нельзя вести дело к гражданской или другой войне. Очень безответственно вести какую бы то ни было протестную деятельность с ориентацией прежде всего на улицу. Если вдруг надо будет по ходу «чужих» неуправляемых событий занимать позицию – надо учитывать все обстоятельства, а не только самые поверхностные.
В-третьих, надо упрямо искать и предлагать середину. Надо раз за разом больше узнавать нашу страну, в которой мы все немного иностранцы. Надо предлагать подчас фантастические решения там, где, как кажется, решений вообще быть не может. Вопреки многому из формальной логики надо участвовать в выборах, и делать это всякий раз всерьез.
Режим, система отношений не изменятся просто от того, что А вдруг поменяется на Б – спросите об этом любого, кто прошел через учреждения ФСИН. Когда-то наша попытка прыгнуть из ГУЛАГа в мир демократии и честного рынка абсолютно не удалась. Надо не стесняться пытаться тягостно преобразовывать – работой над собой, словом, действием. Пусть будут новые программы «500 дней», «100» или сколько угодно. Одна – вдруг получится. Не надо впадать в телячий восторг от того, что в Приморье новая «крыша» победила старую. Но нельзя отчаиваться и считать, что вообще ничего и нигде невозможно. Нельзя ни в каком плане предаваться соблазну самодостаточности. Хотя будет трудно.
Поддерживает ли наш народ шовинизм и крайне низкую общественную культуру? Хочет ли войны, чтобы гибли русские, чеченцы, грузины, украинцы? Согласен ли, чтобы борьба с терроризмом состояла в том, чтобы гибли заложники? Вряд ли. Но любой народ, когда с ним разговаривают так, что он должен «нести веревку», будет в большинстве своем демонстрировать согласие если не поведением, то на «плебисцитах». Из этого раз за разом получается кажущаяся стабильность, стабильность без развития – очень опасная по своей природе. Обратная связь власти и граждан, способная обеспечить стабильность общественных институтов и развитие общества, – она строится совершенно иначе.
Источник: